Текст: Лиза Биргер
Очень красивая, очень успешная и она еще и говорит - примерно так, наверное, реагирует обыватель на внезапную литературную карьеру Карины Добротворской - президента и редакционного директора Brand Development издательского дома Condé Nast International и знаковой фигуры российского гламура. Такой бы сочинять легкомысленные книжки про моду в стиле Vogue, советы девочкам, только ищущим собственный стиль, как правильно носить смокинг. Но вместо этого сначала Карина Добротворская собирает в одну книгу воспоминания ленинградских «блокадных девочек», выстраивая их голод в параллель с собственной булимией, собственными страхами и расстройствами, связанными с едой. И вот теперь выходят ее «Кто-нибудь видел мою девчонку? 100 писем к Сереже» - письма к умершему мужу. Это предельная, очень искренняя и не совсем проза, то есть тексты, не вполне предназначенные для глаз читателя со стороны. Нельзя даже сказать, что эту книгу надо читать прямо сейчас. Ее, может, и вовсе читать не надо. Что не умаляет ее, так сказать, общественной значимости.
Сергей Добротворский - яркий человек и выдающийся кинокритик, память о котором сегодня хранит разве что верный коллектив журнала «Сеанс» - умер в 1997-м. К тому времени Карина уже ушла от него к своему нынешнему мужу и даже была на 9-м месяце беременности. Он умер от передозировки героином, друзья, с которыми он был, перепугавшись, вынесли тело на улицу и посадили на скамейку на детской площадке - он, мертвый, просидел там до середины следующего дня. В предисловии к книге Добротворская пишет, что его смерть была главным событием ее жизни. «С ним я недолюбила, не договорила, не досмотрела, не разделила. После его ухода моя жизнь распалась на внешнюю и внутреннюю. Внешне у меня был счастливый брак, прекрасные дети, огромная квартира, замечательная работа, фантастическая карьера и даже маленький дом на берегу моря. Внутри - застывшая боль, засохшие слезы и бесконечный диалог с человеком, которого не было».
В своих «письмах» (кавычки тут намеренные - слишком уж систематично, хронологично описание событий, это, скорее, такие письма, которые ты пишешь публично, вроде обращений в фейсбуке, чем что-то взаправду интимное) Добротворская последовательно вспоминает историю романа, брака, развода, ухода. Практически - от первых университетских гулянок, первого секса, первого разговора, первых попыток устроить совместный быт, первых поездок за границу (в 90-х это еще означало питаться одним бананом в день, чтобы накопить на один, но шикарный костюм из Парижа) - до последних ссор. Параллелью ко всему этому становится современность, где у героини появляется молодой любовник, и именно он становится катализатором этого моря прорвавшихся наружу букв. Там - мучительный стыд за поклеенные вручную обои, квартира без телефона, ванная, облепленная гигантскими рыжими тараканами, здесь - жизнь в Париже, где каждое утро, выходя из дома, героиня любуется Эйфелевой башней. Там - товары по карточкам, макароны с кетчупом, и блины, испеченные из порошковых яиц и порошкового молока. Здесь - бесконечный рейд по мишленовским ресторанам.
Это бесконечно повторяющееся противопоставление вчерашней нищеты с сегодняшним шиком не должно и не задумано быть здесь главным. Однако именно оно и становится. У книги Добротворской есть на самом деле один очевидный, скажем так, источник вдохновения - он даже мельком упоминается в предисловии. Это книга Джоан Дидион «The Year of Magical Thinking» - Добротворская переводит ее как «Год магических мыслей». В своей книге Дидион рассказывает, как провела год своей жизни после того, как ее муж, Джон Данн, скоропостижно скончался в их семейной гостиной от сердечного приступа. Это пронзительное, ошеломляющее чтение является чуть ли не главной американской книгой последнего десятилетия. Обнажаясь, казалось бы, до последнего нерва, на повторе вспоминая прошлое и описывая свои страдания в настоящем, Джоан Дидион впервые в американской культуре легитимизирует страдание. То, что принято прятать - слезы, скорбь, нежелание жить, - становится для нее главным сюжетом.
Добротворская тоже решается писать о том, что в русской культуре не проговаривается. О бедности. О страданиях вокруг бедности. Об интимной жизни двух людей, сексе, изменах. Добавить к этому, что практически всех героев своей книги она называет по именам, - и можно представить, сколь многим людям она решительно не понравится. Однако главной, явно позаимствованной у Дидион, становится здесь мысль о том, что если начать говорить о боли, она утихнет. Такая психотерапия словом, вера в то, что достаточно выговориться, и все пройдет. Так в Средневековье лечили кровопусканием, веря, что с плохой кровью уходит и болезнь. Совершенно ошибочная мысль, между прочим, стоившая нам Робин Гуда.
Беда в том, что, вдохновляясь Дидион, Добротворская прочитала ее неправильно. Джоан Дидион никогда не обещала, что боль пройдет, мало того, она неоднократно повторяет, что ничего и не проходит. Но она блестящая эссеистка, лучшая в своем поколении, которая годами тренировалась превращать каждое свое переживание в текст. В «The Year of Magical Thinking» она просто за неимением других вариантов превращает себя в подопытную мышь, отстраняясь, наблюдает за собственным страданием. Она там, например, все время читает книги о потере и переживании травмы и сопоставляет замечания докторов и психоаналитиков с собственным опытом. Таким образом, исповедь Дидион обращена к каждому из нас, ее может примерить на себя любой, познавший горечь утраты - то есть все мы. Исповедь Добротворской - это личная психотерапия, где интимность бывает даже неуместна и оставляет чувство некоторого неудобства, а автор (интересно, сознательно или нет) не вызывает ни малейшей симпатии.
То есть как книгу о переживании утраты «письма к Сереже» читать нельзя. Что в ней остается? Прежде всего, рассказ об этих 90-х годах, когда все и происходило: весь этот голод, карточки, порошковые блины, мечты о загранице этсетера, этсетера. Стремление к тому, чтобы «у меня все было», выросло из времени, когда ничего не было. Почитать Добротворскую, так именно это «ничего не было» и является для нее настоящей травмой. Когда влюбляешься в костюмы нового модельера, но они стоят 1000 долларов, а у тебя зарплата 200. Когда едешь в Америку и копишь на новый видак, а его у тебя в первый же день на родине крадут - как пережить такое?
Добротворская довольно откровенно описывает, что уходила именно к деньгам, что «мне хотелось перемен» - это вот остывающее в ведерке гран крю. И именно поскольку она с нами настолько честна, распинать ее за это не стоит и не хочется. Нельзя не заметить, что все это исповедь женщины, которая, прощаясь с молодым любовником, напоследок говорит ему «твои билеты я отменю сама». Но в прошлом, помимо быта, было еще и искусство - сам Сергей Добротворский и весь его круг были людьми, влюбленными в кино, в книги, в старую культуру. И надо понимать, что весь этот гламур создавали для нас люди, знавшие наизусть фильмы Пазолини.
Когда Добротворская пишет о современности, о молодом любовнике, глотающем сезоны сериалов, она, возможно, неосознанно, противопоставляет вчерашнее впитывание культуры с ее сегодняшним потреблением. Человек современный знает, как правильно крутить гаджеты, но неспособен досмотреть до конца «Осенний марафон». И тут уже непонятно, на что Добротворская жалуется, - совсем за пределами этой прозы оказывается тот факт, что она сама этого человека и создала.
Фотографии: "Редакция Елены Шубиной" , Издательство АСТ
». Это первая книга в мемуарной серии «На последнем дыхании», задуманной и Еленой Шубиной. Скоро книга появится в продаже. О «Девчонке», ее авторе и главном герое написала для «Сноба» критик Нина Агишева
Карина, дорогая, я помню, как мой Сережа переслал мне твой текст на почту со словами: «Посмотри, тебе может быть интересно». Я не торопилась смотреть: не люблю женскую прозу и называю ее «сопли с мороженым». В конце концов обожаемая нами обеими Марина не была женщиной — она была гением. А самые интересные — и самые творческие — люди — те, в которых причудливо перемешаны оба начала. Но вот вечером я села у компьютера и… очнулась уже посреди ночи. Ничего подобного по силе эмоционального высказывания, по отчаянному бесстрашию и непошлой откровенности я не читала много лет. И вообще все это было не про тебя, даже не про нас — про меня.
Хотя героя книги — легендарного питерского критика и твоего бывшего мужа Сережу Добротворского — я видела всего два раза в жизни. Один раз в Москве на фестивале «Лики любви», где он получил премию за свои статьи о кино, и я, желая сказать ему что-то приятное, светски бросила: «У вас очень симпатичная жена, Сережа». Ответ был не совсем светским — он посмотрел на меня очень сердито и сказал: «Нет, вы неправы. Она не симпатичная — она красавица». И второй раз годы спустя, когда ты уже ушла от него и жила с Лешей Тархановым, на «Ленфильме», где я в ожидании очередного интервью коротала время в буфете. Сережа подсел за мой столик прямо с бутылкой коньяка в руках — и, хотя мы не были близко знакомы, прямо-таки обрушил на меня поток откровений. О тебе не было сказано ни слова: он только что вернулся не то из Праги, не то из Варшавы и многословно описывал, как блистательно прошла эта поездка, и как он счастлив, безумно счастлив, как у него все хорошо в жизни… Меньше чем через месяц он умер. Помню, тогда я глядела на него с жалостью и думала: как же он страдает, бедный. Вот это любовь. Теперь понимаю, что поведение его было неадекватно, и знаю почему.
О том, кем был и остался Добротворский для питерской интеллектуальной тусовки, говорит один только пост в моем ФБ. Пишет студентка: ой, читайте все, выходит книга про знаменитого Добротворского — вы же знаете, он умер в тот год, когда мы поступали в ЛГИТМИК. Вот так, Карина, все твои переживания, ради которых ты и затеяла эту книгу, ушли в тень — остался портрет Сережи. И он прекрасен, как и его фотография на обложке книги его блистательных статей, любовно изданных Любой Аркус. Она мне так нравится, что я поставила эту книгу на полку обложкой наружу — и когда вы первый раз пришли к нам с Лешей, тот как раз оказался напротив, и Сережа горько и иронично смотрел на него весь вечер. Он и правда был похож на Джеймса Дина. И на Дэвида Боуи. И вообще, что может быть эротичнее интеллекта? Совершенно с тобой согласна.
Ты знала Сережу близко, очень близко, ты запомнила множество его феноменальных по точности и изяществу оценок и афоризмов, которые рассыпаны в тексте, как горстка дорогих камней, — теперь уж так не пишут и не говорят! — и в то же время ты и сейчас мучаешься его недовоплощенностью. Да, статьи, да, картины, даже в Русском музее! Да, сценарии, но кто помнит эти фильмы?! Ты пишешь: «Как передать дар, который не воплотился? Талант жить? Артистизм, смешанный с отчаянием?.. Те, кого ты обжег, облучил — они это помнят. Но их не будет. И тебя не будет». Карина, вокруг множество таких судеб… Помню свою оторопь от ранних фильмов Олега Ковалова, от его таланта — где он теперь, что он? А те, кто писали, как боги, — чем они теперь занимаются?! Когда ты сама последний раз писала о театре? И где твои штудии об Айседоре Дункан? Ну и что? Главное ведь — не переводить дыхания, как писал твой Сережа в статье о своем любимом Годаре. Жить. И радоваться «новым манифестам свободы, вседозволенности и любви».
Кстати, о вседозволенности. Не много я знаю авторов, способных столь жестко, иронично и откровенно писать о нравах богемного Питера восьмидесятых-девяностых. Как, между прочим, и женщин, публично заявляющих, что у них нет талии и что они не умеют одеваться. Вот уж такой «безмерности в мире мер» я никак не ожидала от холодновато-холеной начальницы «Конденаста». Такой вулкан внутри айсберга. И простое, вечное, как мир, объяснение — любовь. Она или есть, или ее нет. И если она есть, то никуда не уходит. Навсегда с тобой, до последнего вздоха — и никакой книгой ты ее не изживешь. Но это так, лирическое отступление. Вернемся к пьянству. Наше поколение не только отдало ему дань, но и эстетизировало как могло. Неслучайно же говорил Добротворский о незабвенном Веничке Ерофееве, что тот «сберег традицию совести в сгустке похмельного стыда». Или так оправдывали слабоволие? Ты с такой болью пишешь о тех моментах, когда в Сереже просыпался «мистер Хайд», что не поверить тебе невозможно. И не нам судить. Все мы так и умрем рядом с теми, с кем нам «есть о чем пить». Но существует черта, за которую лучше не заглядывать. Почувствовав ее, ты ушла — и выжила. Я подумала об этом на просмотре фильма Гай Германики «Да и да». Конечно, его героиня тебе в подметки не годится по уму и блеску, но тоже любила и тоже спаслась. Я вообще не понимаю, как многочисленные хулители этой картины не рассмотрели, не расслышали главного: историю чистой и преданной любви. А антураж — что ж, извините, какой есть. Причем Германика и не пытается это оправдать или приукрасить, стилизовать под что-то — нет, ужас он и есть ужас. Надо бежать. И все мы, даже те, кто ругает сейчас фильм почем зря, так или иначе сбежали. Как тут не вспомнить, что нравственность просыпается именно тогда, когда… И еще одна тема возникает в твоей книге и в «женском» кино сегодня (вспомню Ангелину Никонову и Ольгу Дыховичную с их потрясающим «Портретом в сумерках», Светлану Проскурину, Наталью Мещанинову — список легко продолжить): именно женщины снова и снова не соглашаются, бунтуют и бегут из «кукольных» домов, хотя дома эти сегодня и похожи больше на «мертвые». Именно это, кстати, играет и Яна Троянова у Сигарева. В общем, выживут только девочки. Пока мальчики сидят в ФБ и саморазрушаются.
Твоя книга вообще похожа на кино, в котором сменяют одна другую все картины нашей общей жизни. Вот БГ и Цой. Курехин. Вот дурацкое на сегодняшний взгляд параллельное кино — я его тоже не любила, хотя однажды даже была руководителем диссертации о нем на журфаке. Вот «Синий бархат» Линча — почему-то и для меня он был знаковым и особенным. Первый Париж. Первая Америка. Возможность заработать деньги, и немалые. Это ты написала: «Желание денег стало разъедать душу». Не у Сережи, конечно: его душа осталась свободной, почему и не отпускает тебя до сих пор.
И последнее. Я представляю, какой муравейник ты разворошила своей книгой. И сколько прольется негатива — от знакомых, разумеется, потому что посторонние, скорее всего, воспримут текст просто как артефакт, понравится или нет — это уже другой вопрос. Так вот, не переживай. Сережа не снял своего фильма, а ты как будто сделала это за него. Рассказала про себя, про него, про всех мальчиков и девочек переходного российского времени. Оно кончилось, ушло навсегда. И все уйдут — а мы останемся.
Нина Агишева
Любить больно. Будто дала позволение
освежевать себя, зная, что тот, другой,
может в любую минуту удалиться с твоей кожей.
Сюзен Зонтаг. “Дневники”
Когда гроб опускали в могилу, жена
даже крикнула: “Пустите меня к нему!”,
но в могилу за мужем не пошла...
А.П. Чехов. “Оратор”
ста 1997 года, умер Сергей Добротвор-
ский. К тому моменту мы уже два месяца
были в разводе. Таким образом, я не стала
его вдовой и даже не присутствовала на
похоронах.
Мы прожили с ним шесть лет. Сумасшедших, счаст-
ливых, легких, невыносимых лет. Так случилось, что эти
годы оказались самыми главными в моей жизни. Любовь
к нему, которую я оборвала, - самой сильной любовью.
А его смерть - и моей смертью, как бы пафосно это ни
За эти семнадцать лет не было ни дня, чтобы я с ним
не разговаривала. Первый год прошел в полусознатель-
ном состоянии. Джоан Дидион в книге “Год магических
мыслей” описала невозможность разорвать связь с умер-
шими любимыми, их физически осязаемое присутствие
рядом. Она - как и моя мама после папиной смерти -
не могла отдать ботинки умершего мужа: ну как же, ему
ведь будет не в чем ходить, если он вернется, - а он
непременно вернется.
Постепенно острая боль отступила - или я просто
научилась с ней жить. Боль ушла, а он остался со мной.
Я обсуждала с ним новые и старые фильмы, задавала
ему вопросы о работе, хвасталась своей карьерой,
сплетничала про знакомых и незнакомых, рассказывала
о своих путешествиях, воскрешала его в повторяющих-
С ним я не долюбила, не договорила, не досмо-
трела, не разделила. После его ухода моя жизнь рас-
палась на внешнюю и внутреннюю. Внешне у меня
был счастливый брак, прекрасные дети, огромная квар-
тира, замечательная работа, фантастическая карьера
и даже маленький дом на берегу моря. Внутри -
застывшая боль, засохшие слезы и бесконечный диа-
лог с человеком, которого больше не было.
Я так свыклась с этой макабрической связью, с этой
Хиросимой, моей любовью, с жизнью, в которой про-
шлое важнее настоящего, что почти не задумывалась
о том, что жизнь может быть совсем другой. И что
я снова могу быть живой. И - страшно подумать -
счастливой.
А потом я влюбилась. Началось это как легкое
увлечение. Ничего серьезного, просто чистая радость.
Но странным образом это невесомое чувство, ни на что
в моей душе не претендующее, вдруг открыло в ней
какие-то шлюзы, откуда хлынуло то, что копилось года-
ми. Хлынули слезы, неожиданно горячие. Хлынуло
счастье, перемешанное с несчастьем. И во мне тихо, как
мышь, заскреблась мысль: а вдруг он, мертвый, меня
отпустит? Вдруг позволит жить настоящим?
Годами я говорила с ним. Теперь я стала писать ему
письма. Заново, шаг за шагом, проживая нашу с ним
жизнь, так крепко меня держащую.
Мы жили на улице Правды. Нашей с ним правды.
В этих письмах нет никаких претензий на объективный
портрет Добротворского. Это не биография, не мемуа-
ры, не документальное свидетельство. Это попытка
литературы, где многое искажено памятью или создано
воображением. Наверняка многие знали и любили
Сережу совсем другим. Но это мой Сережа Добротвор-
ский - и моя правда.
Цитаты из статей и лекций Сергея Добротворского
января 2013
Привет! Почему у меня не осталось твоих писем?
Сохранились только несколько листков с твоими смеш-
ными стишками, написанными-нарисованными руко-
творным печатным шрифтом. Несколько записок, тоже
написанных большими полупечатными буквами.
Сейчас я понимаю, что почти не помню твоего
почерка. Ни мейлов, ни смс - ничего тогда не было.
Никаких мобильных телефонов. Даже пейджер был
атрибутом важности и богатства. А статьи мы переда-
вали отпечатанными на машинке - первый (286-й) компьютер появился у нас только спустя два года после
того, как мы начали жить вместе. Тогда в нашу жизнь
вошли и квадратные дискеты, казавшиеся чем-то ино-
планетным. Мы часто передавали их в московский
“Коммерсант” с поездом.
Почему мы не писали друг другу писем? Просто
потому, что всегда были вместе? Однажды ты уехал
в Англию - это случилось, наверное, через месяц или
два после того, как мы поженились. Тебя не было
совсем недолго - максимум две недели. Не помню, как мы тогда общались. Звонил ли ты домой? (Мы
жили тогда в большой квартире на 2-й Советской, которую снимали у драматурга Олега Юрьева.) А еще
ты был без меня в Америке - долго, почти два месяца.
Потом я приехала к тебе, но вот как мы держали связь
всё это время? Или в этом не было такой уж безумной
потребности? Разлука была неизбежной данностью, и люди, даже нетерпеливо влюбленные, умели ждать.
Самое длинное твое письмо занимало максимум
полстраницы. Ты написал его в Куйбышевскую боль-
ницу, куда меня увезли на скорой помощи с крово-
течением и где поставили диагноз “замершая
беременность”. Письмо исчезло в моих переездах, но я запомнила одну строчку: “Мы все держим за тебя
кулаки - обе мамочки и я”.
Жизнь с тобой не была виртуальной. Мы сидели
на кухне, пили черный чай из огромных кружек или
кисловатый растворимый кофе с молоком и говорили
до четырех утра, не в силах друг от друга оторваться.
Я не помню, чтобы эти разговоры перемежались поце-
луями. Я вообще мало помню наши поцелуи. Электри-
чество текло между нами, не отключаясь ни на секунду, но это был не только чувственный, но и интеллекту-
альный заряд. Впрочем, какая разница?
Мне нравилось смотреть на твое слегка надменное
подвижное лицо, мне нравился твой отрывистый
аффектированный смех, твоя рок-н-ролльная пластика, твои очень светлые глаза. (Ты писал про Джеймса Дина, на которого, конечно, был похож: “актер-неврастеник
с капризным детским ртом и печальными старческими
глазами”*.) Когда ты выходил из нашего домашнего
пространства, то становилась очевидной несоразмер-
ность твоей красоты внешнему миру, которому надо
* Все цитаты без ссылок, которые встречаются в тексте, взя-
ты из статей и лекций Сергея Добротворского. - Примеч. авт.
было постоянно что-то доказывать, и прежде всего -
собственную состоятельность. Мир был большой - ты
был маленький. Ты, наверное, страдал от этой несораз-
мерности. Тебя занимал феномен гипнотического
воздействия на людей, который заставляет забыть
о невысоком росте: “Крошка Цахес”, “Парфюмер”,
“Мертвая зона”. Ты тоже умел завораживать. Любил
окружать себя теми, кто тобой восторгался. Любил, когда тебя называли учителем. Обожал влюбленных
в тебя студенток. Многие из твоих друзей обращались
к тебе на “вы” (ты к ним тоже). Многие называли по
отчеству.
Я никогда тебе этого не говорила, но ты казался
мне очень красивым. Особенно дома, где ты был
соразмерен пространству.
А в постели между нами и вовсе не было разницы
Я так отчетливо помню, как увидела тебя в первый раз.
Эта сцена навсегда засела у меня в голове - словно
кадр из фильма новой волны, из какого-нибудь “Жюля
и Джима”.
Я, студентка театрального института, стою со
своими сокурсницами на переходе у набережной
Фонтанки, около сквера на улице Белинского. Напротив
меня, на другой стороне дороги - невысокий блон-
дин в голубом джинсовом костюме. У меня волосы
до плеч. Кажется, у тебя они тоже довольно длинные.
Зеленый свет - мы начинаем движение навстречу
друг другу. Мальчишеская худая фигурка. Пружинистая
походка. Едва ли ты один - вокруг тебя на Моховой
всегда кто-то вился. Я вижу только тебя. По-женски
тонко вырезанное лицо и голубые (как джинсы) глаза.
Твой острый взгляд меня резко полоснул. Я останавли-
ваюсь на проезжей части, оглядываюсь:
Это кто?
Ты что! Это же Сергей Добротворский!
А, Сергей Добротворский. Тот самый.
Ну да, я много слышала про тебя. Гениальный
критик, самый одаренный аспирант, золотой мальчик, любимец Нины Александровны Рабинянц, моей
и твоей преподавательницы, которую ты обожал за
ахматовскую красоту и за умение самые путаные мысли
приводить к простой формуле. Тебя с восторженным
придыханием называют гением. Ты дико умный. Ты
написал диплом об опальном Вайде и польском кино.
Ты - режиссер собственной театральной студии, которая называется “На подоконнике”. Там, в этой
студии на Моховой, в двух шагах от Театрального
института (так написано в билете), занимаются
несколько моих друзей - однокурсник Леня Попов, подруга Ануш Варданян, университетский вундеркинд
Миша Трофименков. Туда заглядывают Тимур Новиков, Владимир Рекшан, длинноволосый бард Фрэнк, там
играет на гитаре совсем еще юный Максим Пежем-
ский. Там ошивается мой будущий лютый враг и твой
близкий друг, поэт Леша Феокт...
Я жду, пока ко мне вернется голос. Вероятно, вместе с ним вернутся слова. А может быть, и нет. Может быть, некоторое время придется помолчать, поплакать. Поплакать и молчать еще. Словами человек частит, чтобы прикрыть смущение, чтобы заткнуть черную дыру страха, будто это возможно. Моя подруга написала книгу, и я только что ее прочла. Завтра (уже сегодня) мне надо сдавать сценарий, а я неосмотрительно нырнула в рукопись Карины. Выныриваю под утро - оторопевшая, бессловесная, беспомощная. Некому мне помочь. Сережа мертв, Карина... Который час в Париже? Минус два. Нет, рано, она спит. Да и говорить мне не хочется. Невозможно говорить. Моя подруга написала книгу. И все, что я могу сейчас, - это описать свой плач. Древний бабий плач.
У нас с Кариной был короткий, но невероятно острый «приступ дружбы». Как будто тогдашняя наша дружба была какой-нибудь экзотической болезнью, с которой потом справились наши здоровые и молодые организмы. Справиться-то они справились, даже выработали прочный антиген, но впоследствии оказалось, что каждая из нас носит вирус привязанности в себе - пожизненно. Многое с нами случалось одновременно, параллельно. Мы тренировали свои любовные мускулы часто на одних и тех же объектах, болели, как дети, одними болезнями, включая желтуху (одновременно) и аппендицит (с разницей в неделю). И через тридцать лет знакомства мы написали по книге. Я - чуть раньше, мой «Воск» был уже издан. Обе книги - о смерти и любви и о единственно возможном знаке равенства между ними. «Написала чуть раньше» - это означает: я закричала чуть раньше от ужаса открывшегося в себе, от невозможности сдержать крик. Закричала раньше, как близнец, родившийся на десять минут раньше.
Книга Карины касается меня ровно так же, как и ее жизнь касается меня. Как и жизнь Сережи, Сергея Николаевича Добротворского, как и его смерть касаются меня и многих других. «Касается» - это не только «имеет отношение», это означает «дотрагивается» и своим прикосновением причиняет боль, почти сладострастную, эротическую, равную наслаждению. Это ведь уметь надо так написать, отбросив всякий намек на стилистическую красивость, на умствование! И чтобы иметь право так писать о главном событии своей жизни, о главном грехе, за который сама же казнила себя годами, надо прожить жизнь Карины Добротворской, что невозможно стороннему. И мой ночной крик, вопль первого утра после прочтения «Писем к Сереже» был: «Бедная моя! Что ты сделала со своей жизнью?!».
Они были вместе, она ушла, он через год умер - голые факты. «Кто-нибудь видел мою девчонку?» Эту мужественную девочку? Эту стерву? Этого ангела?
Однажды наш с Кариной общий друг, выслушивая очередную захватывающую историю о наших ранних любовных эскападах, вдруг спросил: «Я вот не понимаю. У нас (он учился в каком-то техническом вузе) тоже девчонки - влюбляются, и ходят на вечеринки, и страдают, и рассказывают об этом. Но почему у вас это так красиво выходит, а у них обычно?!» Вопрос был риторический, но вызвал веселый смех и юношескую гордость. Да, мы такие!
В этой логике встреча Карины и Сережи, роман, брак, партнерство были будто бы предрешены. Нет, это не было выбито нетленными золотыми буквами на каких-нибудь космических скрижалях. «Должны были встретиться» - это, в моем понимании, чистая логика. Ведь «мы такие!», у нас все должно быть лучшее, а лучше Сережи тогда я никого и не помню. Сакральная ягода эроса внутри этих отношений была, оставалась нераздавленной, несгнившей до самого финала. Между этими людьми жило то, что невозможно профанировать. И живет до сих пор.
И также не было ничего удивительного в том, что они расстались. Было жаль, было больно, будто происходило со мной (я ведь говорила о параллелях: в те же дни я переживала свой собственный мучительный разрыв), но не удивительно. Любовь полна боли. Это кроме всего прочего.
Эй, кто-нибудь! Кто-нибудь видел эту стальную женщину с глазами испуганного оленя-подростка? Она казнила себя всю жизнь - действенно, страшно, выжигала в себе чувства, как какой-то мистический вивисектор из ужастика про Чужого - огнем, напалмом. И каждая строчка книги - это хроники выживающего в пустыне. И вот казнь вдруг сделалась публичной. И спасительной. Говорите, люди, бушуйте, гневитесь, осуждайте, но она сделала это - написала о нем, о себе и о вечной любви.
Дело не в документальности (хотя книга и документальна) и даже не в правдивости (фактической и эмоциональной) воспоминаний. Дело в невозможности их потерять и в невозможности их хранить. И еще дело в том, что умерший Сережа не умер. Он - единственная реальность, в которой Карина уверена, в которой и которой она живет.
Я заметила: у людей вызывает ужас правда, любой намек на нее. Несмотря на плебейский культ «искренности», правда - прозрачная, видимая и неразрывная связь между явлением и словом, которым явление именуется, - пугает. Люди, хорошие, неравнодушные люди, начинают искать причины возникновения правдивого высказывания. И находят, конечно, и чаще всего в негативном пространстве. «Что за пляски на костях?!», «Это она для самопиара!», «Подумала бы о муже и детях!». Это то немногое, что мне довелось услышать, когда книга Карины вышла. И люди-то сплошь прекрасные, только вот неравнодушные очень. Как правило, самой книги они не читали, ограничившись аннотацией. Но всем уже все ясно. У всех уже есть готовые ответы. Но я-то знаю: слова вырастают частоколом, отгораживая от смысла, от подлинности, от суверенности человека. Ведь в противном случае нужно поставить себя перед очевидностью неутешительного факта: все не так просто, и жизнь - это кровь и слезы, а любовь - это боль и хаос.
В последнюю его весну мы встретились на съемках одного маленького фильма, который снимал мой однокурсник. Сережа согласился появиться в камео. Между кадрами, между шотами его вискаря он вдруг спросил: «Как ты?». - «Нормально». Он брезгливо скривил рот: «Да, мне говорили, что ты держишься». Он имел в виду мой собственный разрыв и мои стенания по этому поводу. Удивилась. От кого слышал? И если это называется «держишься», то я уже теряю смысл слов. Но я ответила, гордая сама собой: «Да, держусь». - «А я вот нет». Все. Точка. Он - нет.
Кто-нибудь видел девчонку с камнем на ладони? С камнем, которым она каждый день убивает себя, пытаясь достучаться до собственного сердца? Называть вещи своими именами - неблагодарная и жестокая затея. Правда - это означает миновать, купировать пространные объяснения, мотивировку и обзор перспективных целей. Есть только прошлое, возможно, настоящее, и, что странно, наверное, есть будущее. Связь между ними не очевидна, хотя часто приравнивается к аксиоме. Связать их может только что-то одно, проходящее через прошлое, настоящее и призрачное будущее, что-то единственное, уникальное, у каждого свое, - надежда, например. Блажен, кто верует... У Карины это боль, кромешная боль непроходящей любви. Кто-нибудь видел красивую девчонку без иллюзий и надежды? Она здесь, она стоит и ждет, пока отступит боль.
Карина Добротворская. «Кто-нибудь видел мою девчонку? Сто писем к Сереже».
Издательство «Редакция Елены Шубиной»
Любить больно. Будто дала позволение
освежевать себя, зная, что тот, другой,
может в любую минуту удалиться с твоей кожей.
Сюзен Зонтаг. “Дневники”
Когда гроб опускали в могилу, жена
даже крикнула: “Пустите меня к нему!”,
но в могилу за мужем не пошла...
А.П. Чехов. “Оратор”
ста 1997 года, умер Сергей Добротвор-
ский. К тому моменту мы уже два месяца
были в разводе. Таким образом, я не стала
его вдовой и даже не присутствовала на
похоронах.
Мы прожили с ним шесть лет. Сумасшедших, счаст-
ливых, легких, невыносимых лет. Так случилось, что эти
годы оказались самыми главными в моей жизни. Любовь
к нему, которую я оборвала, - самой сильной любовью.
А его смерть - и моей смертью, как бы пафосно это ни
За эти семнадцать лет не было ни дня, чтобы я с ним
не разговаривала. Первый год прошел в полусознатель-
ном состоянии. Джоан Дидион в книге “Год магических
мыслей” описала невозможность разорвать связь с умер-
шими любимыми, их физически осязаемое присутствие
рядом. Она - как и моя мама после папиной смерти -
не могла отдать ботинки умершего мужа: ну как же, ему
ведь будет не в чем ходить, если он вернется, - а он
непременно вернется.
Постепенно острая боль отступила - или я просто
научилась с ней жить. Боль ушла, а он остался со мной.
Я обсуждала с ним новые и старые фильмы, задавала
ему вопросы о работе, хвасталась своей карьерой,
сплетничала про знакомых и незнакомых, рассказывала
о своих путешествиях, воскрешала его в повторяющих-
С ним я не долюбила, не договорила, не досмо-
трела, не разделила. После его ухода моя жизнь рас-
палась на внешнюю и внутреннюю. Внешне у меня
был счастливый брак, прекрасные дети, огромная квар-
тира, замечательная работа, фантастическая карьера
и даже маленький дом на берегу моря. Внутри -
застывшая боль, засохшие слезы и бесконечный диа-
лог с человеком, которого больше не было.
Я так свыклась с этой макабрической связью, с этой
Хиросимой, моей любовью, с жизнью, в которой про-
шлое важнее настоящего, что почти не задумывалась
о том, что жизнь может быть совсем другой. И что
я снова могу быть живой. И - страшно подумать -
счастливой.
А потом я влюбилась. Началось это как легкое
увлечение. Ничего серьезного, просто чистая радость.
Но странным образом это невесомое чувство, ни на что
в моей душе не претендующее, вдруг открыло в ней
какие-то шлюзы, откуда хлынуло то, что копилось года-
ми. Хлынули слезы, неожиданно горячие. Хлынуло
счастье, перемешанное с несчастьем. И во мне тихо, как
мышь, заскреблась мысль: а вдруг он, мертвый, меня
отпустит? Вдруг позволит жить настоящим?
Годами я говорила с ним. Теперь я стала писать ему
письма. Заново, шаг за шагом, проживая нашу с ним
жизнь, так крепко меня держащую.
Мы жили на улице Правды. Нашей с ним правды.
В этих письмах нет никаких претензий на объективный
портрет Добротворского. Это не биография, не мемуа-
ры, не документальное свидетельство. Это попытка
литературы, где многое искажено памятью или создано
воображением. Наверняка многие знали и любили
Сережу совсем другим. Но это мой Сережа Добротвор-
ский - и моя правда.
Цитаты из статей и лекций Сергея Добротворского
января 2013
Привет! Почему у меня не осталось твоих писем?
Сохранились только несколько листков с твоими смеш-
ными стишками, написанными-нарисованными руко-
творным печатным шрифтом. Несколько записок, тоже
написанных большими полупечатными буквами.
Сейчас я понимаю, что почти не помню твоего
почерка. Ни мейлов, ни смс - ничего тогда не было.
Никаких мобильных телефонов. Даже пейджер был
атрибутом важности и богатства. А статьи мы переда-
вали отпечатанными на машинке - первый (286-й) компьютер появился у нас только спустя два года после
того, как мы начали жить вместе. Тогда в нашу жизнь
вошли и квадратные дискеты, казавшиеся чем-то ино-
планетным. Мы часто передавали их в московский
“Коммерсант” с поездом.