Даниил гранин потерянное милосердие. Урок: Текст-рассуждение

Даниил Гранин

Милосердие

В прошлом году со мной приключилась беда. Шел я по улице, поскользнулся и упал… Упал неудачно, хуже некуда: лицом о поребрик, сломал себе нос, все лицо разбил, рука выскочила в плече. Было это примерно в семь часов вечера. В центре города, на Кировском проспекте, недалеко от дома, где я живу.

С большим трудом поднялся - лицо залито кровью, рука повисла плетью. Забрел в ближайший подъезд, пытался унять платком кровь. Куда там - она продолжала хлестать, я чувствовал, что держусь шоковым состоянием, боль накатывает все сильнее и надо быстро что-то сделать. И говорить-то не могу - рот разбит.

Решил повернуть назад, домой.

Я шел по улице, думаю, не шатаясь; шел, держа у лица окровавленный платок, пальто уже блестит от крови. Хорошо помню этот путь - метров примерно триста. Народу на улице было много. Навстречу прошла женщина с девочкой, какая-то парочка, пожилая женщина, мужчина, молодые ребята, все они вначале с любопытством взглядывали на меня, а потом отводили глаза, отворачивались. Хоть бы кто на этом пути подошел ко мне, спросил, что со мной, не нужно ли помочь. Я запомнил лица многих людей - видимо, безотчетным вниманием, обостренным ожиданием помощи…

Боль путала сознание, но я понимал, что если лягу сейчас на тротуаре, преспокойно будут перешагивать через меня, обходить. Надо добираться до дома.

Позже я раздумывал над этой историей. Могли ли люди принять меня за пьяного? Вроде бы нет, вряд ли я производил такое впечатление. Но даже если бы и принимали за пьяного… - они же видели, что я весь в крови, что-то случилось - упал, ударился, - почему же не помогли, не спросили хотя бы, в чем дело? Значит, пройти мимо, не ввязываться, не тратить времени, сил, «меня это не касается», стало чувством привычном?

Раздумывая, с горечью вспоминал этих людей, поначалу злился, обвинял, недоумевал, негодовал, а вот потом стал вспоминать самого себя. И нечто подобное отыскивал и в своем поведении. Легко упрекать других, когда находишься в положении бедственном, но обязательно надо вспомнить и самого себя. Не могу сказать, что при мне был точно такой случай, но нечто подобное обнаруживал и в своем собственном поведении - желание отойти, уклониться, не ввязываться… И, уличив себя, начал понимать, как привычно стало это чувство, как оно пригрелось, незаметно укоренилось.

Раздумывая, я вспоминал и другое. Вспоминал фронтовое время, когда в голодной окопной нашей жизни исключено было, чтобы при виде раненого пройти мимо него. Из твоей части, из другой - было невозможно, чтобы кто-то отвернулся, сделал вид, что не заметил. Помогали, тащили на себе, перевязывали, подвозили… Кое-кто, может, и нарушал этот закон фронтовой жизни, так ведь были и дезертиры, и самострелы. Но не о них речь, мы сейчас - о главных жизненных правилах той поры.

И после войны это чувство взаимопомощи, взаимообязанности долго оставалось среди нас. Но постепенно оно исчезло. Утратилось настолько, что человек считает возможным пройти мимо упавшего, пострадавшего, лежащего на земле. Мы привыкли делать оговорки, что-де не все люди такие, не все так поступают, но я сейчас не хочу оговариваться. Мне как-то пожаловались новгородские библиотекари: «Вот вы в „Блокадной книге“ пишете, как ленинградцы поднимали упавших от голода, а у нас на днях сотрудница подвернула ногу, упала посреди площади - и все шли мимо, никто не остановился, не поднял ее. Как же это так?» Обида и даже упрек мне звучали в их словах.

И в самом деле, что же это с нами происходит? Как мы дошли до этого, как из нормальной отзывчивости перешли в равнодушие, в бездушие, и тоже это стало нормальным.

Не берусь назвать все причины, отчего утратилось чувство взаимопомощи, взаимообязанности, но думаю, что во многом это началось с разного рода социальной несправедливости, когда ложь, показуха, корысть действовали безнаказанно. Происходило это на глазах народа и губительнейшим образом действовало на духовное здоровье людей. Появилось и укоренилось безразличие к своей работе, потеря всяких принципов - «А почему мне нельзя?» Начинало процветать вот то самое, что мы называем теперь мягко, - бездуховность, равнодушие.

Естественно, это не могло не сказаться на взаимоотношениях людей внутри коллектива, требовательности друг к другу, на взаимопомощи, ложь проникала в семью - всё взаимосвязано, потому что мораль человека не состоит из изолированных правил жизни. И тот дух сплоченности, взаимовыручки, взаимозаботы, который сохранялся от войны, дух единства народа, - терялся. Начиная с малого, пропадал.

У моего знакомого заболела мать. Ее должны были оперировать. Он слыхал о том, что надо бы врачу «дать». Человек он стеснительный, но беспокойство о матери пересилила стеснительность, и он, под видом того, что нужны будут какие-то лекарства, препараты, предложил врачу 25 рублей. На это врач развел руками и сказал: «Я таких денег не беру». - «А какие надо?» - «В десять раз больше.» Мой знакомый, работник среднего технического звена, человек небогатый, но поскольку речь шла о здоровье матери, раздобыл деньги. Что его поразило: когда он принес врачу деньги в конверте, тот преспокойно вынул их и пересчитал.

На этом история не заканчивается. После операции мать умерла. Врач сказал моему знакомому: «Я проверил, мать ваша умерла не в результате операции, у нее не выдержало сердце, поэтому деньги я оставлю себе». То есть он повел себя как бы порядочно: вот если бы женщина умерла в результате операции, деньги бы он вернул.

С полным сознанием своей правоты говорил это врач государственной клиники, представитель профессии гуманной, человеколюбивой - так, во всяком случае, мы привыкли думать о врачах.

Рассказываю об этом случае не потому, что он особый, а потому, что он не особый.

Женщина развелась с мужем и через суд потребовала алименты. Присудили. А ребенок находится у родителей мужа, и мать эта даже думать не думает взять ребенка и заботиться о нем. Но алименты исправно получает. К сожалению, все больше случаев я знаю, когда матери отказываются от своих детей. Прежде это были единичные случаи, поражавшие людей. Сейчас они не поражают.

К сожалению, наши обильные разговоры о нравственности часто носят слишком общий характер. А нравственность… она состоит из конкретных вещей - из определенных чувств, свойств, понятий.

Одно из таких чувств - чувство милосердия. Термин несколько устаревший, непопулярный сегодня и даже как будто отторгнутый нашей жизнью. Нечто свойственное лишь прежним временам. «Сестра милосердия», «брат милосердия» - даже словарь дает их как «устар.», то есть устаревшие понятия.

В Ленинграде, в районе Аптекарского острова, была улица Милосердия. Сочли это название отжившим, переименовали улицу в улицу Текстилей.

Изъять милосердие - значит лишить человека одного из важнейших действенных проявлений нравственности. Древнее это, необходимое чувство свойственно всему животному сообществу, птичьему: милость к поверженным и пострадавшим. Как же так получилось, что чувство это у нас заросло, заглохло, оказалось запущенным. Мне можно возразить, приведя немало примеров трогательной отзывчивости, соболезнования, истинного милосердия. Примеры, они есть, и тем не менее мы ощущаем, и давно уже, убыль милосердия в нашей жизни. Если бы можно было произвести социологическое измерение этого чувства…

Милосердие изничтожалось не случайно. Во времена раскулачивания, в тяжкие годы массовых репрессий никому не позволяли оказывать помощь семьям пострадавших, нельзя было приютить детей арестованных, сосланных. Людей заставляли высказывать одобрение смертным приговорам. Даже сочувствие невинно арестованным запрещалось. Чувства, подобные милосердию, расценивались как подозрительные, а то и преступные. Из года в год чувство это осуждали, вытравливали: оно-де аполитичное, не классовое, в эпоху борьбы мешает, разоружает… Его сделали запретным и для искусства. Милосердие действительно могло мешать беззаконию, жестокости, оно мешало сажать, оговаривать, нарушать законность, избивать, уничтожать. Тридцатые годы, сороковые - понятие это исчезло из нашего лексикона. Исчезло оно и из обихода, ушло как бы в подполье. «Милость падшим» оказывали таясь и рискуя…

Уверен, что человек рождается со способностью откликаться на чужую боль. Думаю, что это врожденное, данное нам вместе с инстинктами, с душой. Но если это чувство не употребляется, не упражняется, оно слабеет и атрофируется.

Упражняется ли милосердие в нашей жизни?.. Есть ли постоянная принуда для этого чувства? Толчок, призыв к нему?

Вспомнилось мне, как в детстве отец, когда проходили мимо нищих - а нищих было много в моем детстве: слепых, калек, просто просящих подаяние в поездах, на вокзалах, на рынках, - отец всегда давал медяк и говорил: поди подай. И я, преодолевая страх, - нищенство нередко выглядело довольно страшновато, - подавал. Иногда преодолевал и свою жадность - хотелось приберечь деньги для себя, мы жили довольно бедно. Отец никогда не рассуждал: притворяются или не притворяются эти просители, в самом ли деле они калеки или нет. В это он не вникал: раз нищий - надо подать.


Даниил Гранин

Милосердие

В прошлом году со мной приключилась беда. Шел я по улице, поскользнулся и упал… Упал неудачно, хуже некуда: лицом о поребрик, сломал себе нос, все лицо разбил, рука выскочила в плече. Было это примерно в семь часов вечера. В центре города, на Кировском проспекте, недалеко от дома, где я живу.

С большим трудом поднялся - лицо залито кровью, рука повисла плетью. Забрел в ближайший подъезд, пытался унять платком кровь. Куда там - она продолжала хлестать, я чувствовал, что держусь шоковым состоянием, боль накатывает все сильнее и надо быстро что-то сделать. И говорить-то не могу - рот разбит.

Решил повернуть назад, домой.

Я шел по улице, думаю, не шатаясь; шел, держа у лица окровавленный платок, пальто уже блестит от крови. Хорошо помню этот путь - метров примерно триста. Народу на улице было много. Навстречу прошла женщина с девочкой, какая-то парочка, пожилая женщина, мужчина, молодые ребята, все они вначале с любопытством взглядывали на меня, а потом отводили глаза, отворачивались. Хоть бы кто на этом пути подошел ко мне, спросил, что со мной, не нужно ли помочь. Я запомнил лица многих людей - видимо, безотчетным вниманием, обостренным ожиданием помощи…

Боль путала сознание, но я понимал, что если лягу сейчас на тротуаре, преспокойно будут перешагивать через меня, обходить. Надо добираться до дома.

Позже я раздумывал над этой историей. Могли ли люди принять меня за пьяного? Вроде бы нет, вряд ли я производил такое впечатление. Но даже если бы и принимали за пьяного… - они же видели, что я весь в крови, что-то случилось - упал, ударился, - почему же не помогли, не спросили хотя бы, в чем дело? Значит, пройти мимо, не ввязываться, не тратить времени, сил, «меня это не касается», стало чувством привычном?

Раздумывая, с горечью вспоминал этих людей, поначалу злился, обвинял, недоумевал, негодовал, а вот потом стал вспоминать самого себя. И нечто подобное отыскивал и в своем поведении. Легко упрекать других, когда находишься в положении бедственном, но обязательно надо вспомнить и самого себя. Не могу сказать, что при мне был точно такой случай, но нечто подобное обнаруживал и в своем собственном поведении - желание отойти, уклониться, не ввязываться… И, уличив себя, начал понимать, как привычно стало это чувство, как оно пригрелось, незаметно укоренилось.

Раздумывая, я вспоминал и другое. Вспоминал фронтовое время, когда в голодной окопной нашей жизни исключено было, чтобы при виде раненого пройти мимо него. Из твоей части, из другой - было невозможно, чтобы кто-то отвернулся, сделал вид, что не заметил. Помогали, тащили на себе, перевязывали, подвозили… Кое-кто, может, и нарушал этот закон фронтовой жизни, так ведь были и дезертиры, и самострелы. Но не о них речь, мы сейчас - о главных жизненных правилах той поры.

И после войны это чувство взаимопомощи, взаимообязанности долго оставалось среди нас. Но постепенно оно исчезло. Утратилось настолько, что человек считает возможным пройти мимо упавшего, пострадавшего, лежащего на земле. Мы привыкли делать оговорки, что-де не все люди такие, не все так поступают, но я сейчас не хочу оговариваться. Мне как-то пожаловались новгородские библиотекари: «Вот вы в „Блокадной книге“ пишете, как ленинградцы поднимали упавших от голода, а у нас на днях сотрудница подвернула ногу, упала посреди площади - и все шли мимо, никто не остановился, не поднял ее. Как же это так?» Обида и даже упрек мне звучали в их словах.

И в самом деле, что же это с нами происходит? Как мы дошли до этого, как из нормальной отзывчивости перешли в равнодушие, в бездушие, и тоже это стало нормальным.

Не берусь назвать все причины, отчего утратилось чувство взаимопомощи, взаимообязанности, но думаю, что во многом это началось с разного рода социальной несправедливости, когда ложь, показуха, корысть действовали безнаказанно. Происходило это на глазах народа и губительнейшим образом действовало на духовное здоровье людей. Появилось и укоренилось безразличие к своей работе, потеря всяких принципов - «А почему мне нельзя?» Начинало процветать вот то самое, что мы называем теперь мягко, - бездуховность, равнодушие.

Естественно, это не могло не сказаться на взаимоотношениях людей внутри коллектива, требовательности друг к другу, на взаимопомощи, ложь проникала в семью - всё взаимосвязано, потому что мораль человека не состоит из изолированных правил жизни. И тот дух сплоченности, взаимовыручки, взаимозаботы, который сохранялся от войны, дух единства народа, - терялся. Начиная с малого, пропадал.

У моего знакомого заболела мать. Ее должны были оперировать. Он слыхал о том, что надо бы врачу «дать». Человек он стеснительный, но беспокойство о матери пересилила стеснительность, и он, под видом того, что нужны будут какие-то лекарства, препараты, предложил врачу 25 рублей. На это врач развел руками и сказал: «Я таких денег не беру». - «А какие надо?» - «В десять раз больше.» Мой знакомый, работник среднего технического звена, человек небогатый, но поскольку речь шла о здоровье матери, раздобыл деньги. Что его поразило: когда он принес врачу деньги в конверте, тот преспокойно вынул их и пересчитал.


Текст Д.Гранина о милосердии

Наши разговоры о нравственности часто носят слишком общий характер. А нравственность состоит из конкретных вещей – из определенных чувств, свойств, понятий.

Одного из таких чувств – чувства милосердия. Термин для большинства старомодный , непопулярный сегодня и даже как будто отторгнутый нашей жизнью. Нечто свойственное лишь прежним временам. «Сестра милосердия», «брат милосердия» – даже словарь дает их как «устар.», то есть устаревшие понятия.

Слова стареют не случайно. Милосердие. Что оно – не модно? Не нужно?

Изъять милосердие – значит лишить человека одного из важнейших проявлений нравственности. Древнее это необходимое чувство свойственно всему животному сообществу: милость к поверженным и пострадавшим. Как же получилось, что чувство это в нас убыло, заглохло, оказалось запущенным? Мне могут возразить, приведя немало примеров трогательной отзывчивости, соболезнования, истинного милосердия. Примеры, они есть, и тем не менее мы ощущаем, и давно уже, отлив милосердия из нашей жизни. Если бы можно было произвести социологическое измерение этого чувства…

…Уверен, что человек рождается со способностью откликаться на чужую боль. Думаю, что это чувство врожденное, данное нам вместе с инстинктами, с душой. Но если это чувство не употребляется , оно слабеет и атрофируется…

…В течение XIX века русские писатели призывают видеть в таком забитом, ничтожнейшем чиновнике четырнадцатого класса, как станционный смотритель, человека с душой благородной, достойной любви и уважения. Пушкинский завет милости к падшим пронизывает творчество Гоголя и Тургенева, Некрасова и Достоевского, Толстого и Короленко , Чехова и Лескова.

Это не только прямой призыв к милосердию вроде «Муму», но это и обращение писателей к героям униженным и оскорблённым, сирым, убогим, бесконечно одиноким, несчастным, к падшим, как Сонечка Мармеладова, как Катюша Маслова. Живое чувство сострадания, вины, покаяния в творчестве больших и малых писателей России росло и ширилось, завоевав этим народное признание, авторитет.

Милость к падшим призывать – воспитание этого чувства, возвращение к нему, призыв к нему – необходимость настоятельная, труднооценимая. Я убеждён, что литература наша, тем более сегодня, не может отказаться от пушкинского завета. (Д. Гранин)
«Упраздняется ли милосердие в нашей жизни?» – задает нам вопрос автор , с самого начала заявляя актуальную для него проблему и приглашая читателя задуматься: действительно, «есть ли постоянная принуда для этого чувства?»

Позиция самого Даниила Гранина ярко выражена в последнем абзаце: автор убежден, что воспитание чувства милосердия в современном обществе - «необходимость настоятельная, труднооценимая», он обращается к традициям русской классической литературы, чтобы проследить развитие темы милосердия и сострадания от Пушкина до наших дней.

Писатель приводит в качестве примера цитату из стихотворения А.С. Пушкина «Памятник», в последней строке которого Д. Гранин видит «прямой призыв к милосердию». В тексте Даниила Гранина часто встречается такое средство выразительности, как ряды однородных членов. В приведенной выше цитате автор использует этот прием, чтобы показать, насколько широко рассматриваемая им проблема отражена в произведениях подавляющего большинства русских писателей XIX века. В следующем абзаце мы видим ряд однородных определений: «… обращение писателей к героям униженным и оскорбленным, сирым, убогим, бесконечно одиноким, несчастным, к падшим…». Эти эпитеты взаимно усиливают друг друга, и автору удается выразить глубочайшую степень униженности, одиночества «падших героев».

Можно согласиться с автором в том , что сегодняшняя литература должна осознать необходимость воспитания чувства сострадания, «возвращения к нему» в современном мире, ставшем более жестоким с течением времени. Чтение русской классической литературы – прекрасный способ эстетического и духовного воспитания, самосовершенствования человека как личности и как члена общества. Особое внимание, наверное, необходимо уделять изучению русской литературы в школе, поскольку именно в детском, юношеском возрасте закладываются основы нравственности и морали и от этого зависит, каким человек будет в дальнейшем, какой жизненный путь он выберет. Однако трудно вполне принять гранинское прочтение образа Сонечки Мармеладовой , героини романа Достоевского «Преступление и наказание». Гранин представляет ее как одну из множества «сирых» и «убогих», включает в ряд персонажей, к которым в произведениях русских классиков проявляется сострадание. Но у разных авторов – разные взгляды и разные образы героев, и это надо учитывать. Если в «забитом ничтожнейшем чиновнике» – станционном смотрителе – мы, несомненно, видим «человека с душой благородной, достойной любви и уважения», то в образе Сони Мармеладовой читатель «открывает» прежде всего не «оскорбленную, сирую, убогую, несчастную» девушку, а человека удивительной души – щедрой, всепрощающей, способной к бескорыстной христианской любви, человека необычайно сильного духовно и безгранично верящего в добро и справедливость. Соне не нужно милосердия со стороны окружающих, ибо она сама – воплощение милосердия и любви к ближнему.

Итак, литература наша действительно не имеет права «отказаться от пушкинского завета», особенно сейчас, когда «век» вновь обещает быть «жестоким».

Возрождение благотворительного движения в России, в частности в городе на Неве, очень крепко связано с деятельностью замечательного писателя и гражданина Даниила Александровича Гранина.

Общество Милосердия “Ленинград” стало первой благотворительной “ласточкой” в постсоветской России. Одним из инициаторов создания и Председателем стал Даниил Гранин. Вместе с народом, со страной, сочувствуя и помогая людям.

Видимо, это было замечательное время, когда под невским ветром думалось легче, чем сейчас и было гораздо больше энтузиазма. Хотелось бы хоть одним глазком заглянуть туда, в те далекие голодные и счастливые времена…

Общество, организованное в 1987 году, объединило замечательных ленинградцев, и оказывало огромную социальную поддержку людям, оказавшимся между жизнью и смертью: собирались пожертвования, были открыты бесплатные магазин и столовая, проводились занятия в “Школе милосердия”…

Под крепкой дланью известного писателя нашли защиту самые немощные в социальном плане люди .

Апрель 1989. Бесплатная столовая. фото Куртова
Сайт Благотворительность в России. История и современность.

Среди учредителей – обком ВЛКСМ, обком профсоюза медицинских работников, ленинградские отделения Союза журналистов СССР и Союза писателей СССР… Д.Гранин отметил тогда,что благотворительность тоже стала жертвой советского режима.

С возрождения милосердия, по убеждению участников общества Милосердия “Ленинград”, необходимо было начинать все перемены в стране.

Победило “общество барыша”

Началось все с этой публикации:

«В прошлом году со мной приключилась беда. Шел по улице, поскользнулся и упал.. Упал неудачно, хуже и некуда: сломал себе нос, рука выскочила в плече, повисла плетью. Было это примерно в семь часов вечера. В центре города, на Кировском проспекте, недалеко от дома, где живу. С большим трудом поднялся, забрел в ближайший подъезд, пытался платком унять кровь. Куда там, я чувствовал, что держусь шоковым состоянием, боль накатывает все сильнее и надо быстро что-то сделать. И говорить-то не могу - рот разбит.

Решил повернуть назад, домой. Я шел по улице, думаю, что не шатаясь. Хорошо помню этот путь метров примерно четыреста. Народу на улице было много. Навстречу прошли женщина с девочкой, какая-то парочка, пожилая женщина, мужчина, молодые ребята, все они вначале с любопытством взглядывали на меня, а потом отводили глаза, отворачивались. Хоть бы кто на этом пути подошел ко мне, спросил, что со мной, не нужно ли помочь. Я запомнил лица многих людей, - видимо, безотчетным вниманием, обостренным ожиданием помощи…»

см. 1987 год «О милосердии»

и см. 1999 год «Потерянное милосердие»

Сегодня:

«Я вот пришёл к выводу, что человеческая жизнь не имеет никакого смысла. Смерть всё обессмысливает. На эту тему люди рассуждают тысячелетия. Но милосердие в какой-то мере осмысливает жизнь. Позволяет почувствовать, что ты нужен, можешь кому-то облегчить существование, страдания. Это немало! Это интимное чувство, которым не похвастаешь, и которое нигде не фиксируется. Это трудное чувство, потому что в последнее время наше общество стало обществом барыша»

“Аргументы и Факты” 5/04/2012

————

2014 год.

Час памяти жертв нацизма в парламенте ФРГ проходил под знаком 70-летия снятия блокады Ленинграда.

Даниил Гранин выступил перед перед депутатами Бундестага:

“…На улицах и в подъездах уже лежали трупы. Завернутые в простыни. Когда лед на земле стал крепнуть, проложили Дорогу Жизни по Ладожскому озеру. Именно по этой Дороге Жизни двинулись машины во – первых для того, чтобы вывозить детей, женщин, раненых и для того, чтобы вести продовольствие в город. Дорогу нещадно обстреливали. Снаряды ломали лед, машины шли под воду. Но другого выхода не было.

Несколько раз меня посылали с фронта в штаб и я бывал в городе. Вот тогда я увидел, как изменилась человеческая сущность блокадников. Главным героем в городе оказался кто-то, безымянный прохожий, который пытался поднять ослабшего, упавшего на землю дистрофика, повести его…Были такие пункты с кипятком, там ничего другого не было: давали кружку кипятка и это часто спасало людей.

В память о нём - его статья о милосердии.
_______________________

Случилось это в январе 1987 года.

Было часов семь вечера, я шёл по проспекту, усталый после своего рабочего дня.

Это был длинный день напряжённой писательской работы и других обязанностей, которых у меня в ту пору было достаточно много. Шёл я из дома, направляясь к жене, которая лежала в больнице.

Задумался о чём-то. Мимо проходило свободное такси, я очнулся, рванул, подняв руку, чтобы его остановить, за что-то зацепился ногой и полетел наземь. Со всего размаха ударился лицом об угол поребрика. Ощутил страшную боль в плече, еле поднялся, из носа хлестала кровь, нос был разбит, челюсть тоже, рука повисла. Я не мог ею пошевелить, понял, что у меня вывихнуто плечо. Левой рукой старался унять кровь, подошел к стене дома, прислонился, чтобы как-то прийти в себя. Мысли от боли путались, носовой платок был весь в крови, я пытался её унять и не мог. Зажимая нос, повернул назад, решил добраться до дому. Вид у меня, наверно, был ужасный, навстречу мне двигался вечерний поток людей, одни шли с работы, другие прогуливались. При виде меня усмехались, пожимали плечами. На лицах встречных появлялось любопытство или отвращение. Наверняка думали, что я пьяный или с кем-то подрался. Шла женщина с девочкой. Девочка что-то сказала матери, но мать ей что-то объяснила, заслонила. Шла парочка, они весело удивились, заговорили, обсуждая мой вид. Лица всех встречных, как оказалось, надолго запечатлелись в памяти, я их всех могу воспроизвести даже сейчас.

Обыкновенные прохожие, наверняка симпатичные, милые в обыденной жизни, я запомнил их потому, что в эту страшную для меня минуту на каждом из них было выражение полного отчуждения, нежелания подойти, брезгливость, холодность, в лучшем случае — любопытство, но не более того. Ни у кого не появилось сочувствия. Ни у кого — беспокойства, никто не сделал шага навстречу, никто не спросил.. .Я понимал, что, если упаду, никто не подымет, не поможет.

Я был в пустыне, в центре города, переполненном людьми, среди своих питерцев, земляков, с которыми прожил всю жизнь. Город, где меня хорошо знали. И так, шатаясь, держась за стены домов, иногда останавливаясь, чтобы перевести дух, потому как чувствовал, что сознание мутится, я прошёл до своего дома, с трудом поднялся, открыл дверь, но дома никого не было.

Я позвонил к соседям и лег на пол, уже плохо понимая, что творится... Приехала «скорая помощь», соседи помогли вынести меня, положили в машину «скорой помощи»...

Обыкновенная городская больница, бедная, в запущенном состоянии, переполненная. Обычно в таких больницах работают милые, хорошие врачи. Они мне вправили вывих, наложили гипсовую повязку, сделали уколы, перевязали, поправили нос и положили в палату.

На следующий день я немного пришёл в себя и стал думать: что же произошло?.. В конце концов, ничего особенного, обыкновенный бытовой случай: человек упал, разбился, добрался до дома, вызвали медицинскую помощь, отправили его в больницу.

Но я никак не мог прийти в себя. Психологическая травма была сильнее травмы физической. Я не мог осмыслить, почему так болит душа. Если бы хотя бы один из тех, что шли мне навстречу — а их было несколько десятков прохожих, — остановился, помог — все стало бы нормальным, но ни один...

Если бы я подошёл к любому из них и сказал, что я писатель Гранин, помогите мне, они, несомненно, взяли бы меня под руку, отвели до дома, оказали бы помощь.

Но я был обыкновенным прохожим, с которым что-то случилось, пусть он идёт весь в крови, шатаясь, еле держась на ногах, он для всех безразличен.

А если это пьяный? Зачем вмешиваться. Я раздумывал: что же произошло с нашими людьми? Я же знаю их, раньше в этом городе они не были такими. Я помню войну, время, когда взаимопомощь между людьми была почти нерушимым законом, как мы помогали на фронте, когда другому было плохо, тащили раненых; то время, когда нужно было делиться хлебом и патронами, заменять друг друга в окопах.

Я вспомнил блокаду Ленинграда, о которой я собирал материалы для «Блокадной книги», как блокадники рассказывали удивительные случаи взаимопомощи. В 1942 году зимой шла по улице женщина, упала, а это значит, что она уже не сможет подняться, замерзнет. Прохожий, такой же доходяга, такой же дистрофик, как и она, подымает её и, подставив плечо, ведет её к её дому, поднимается с ней по лестнице, растапливает печурку, поит кипятком, спасает ей жизнь.

Я записал много таких рассказов спасённых людей. Обессиленный от голода человек где-нибудь садится, и неизвестный делится с ним куском хлеба. Рассказы о соседях, которые помогали друг другу, притаскивали дрова, приносили воду. Большинство ленинградцев в тех неслыханных условиях, умирая от голода, не позволяло себе расчеловечиться.

Этих рассказов великое множество, они составили большую книгу. Таков был закон блокадной жизни: ты должен помочь другому человеку, потому что завтра это может случиться и с тобой. Это не было результатом пропаганды или агитации, об этом никто не говорил, это было естественное чувство людей, терпящих бедствия.

Я с моим соавтором Алесем Адамовичем задавали блокадникам один и тот же вопрос: почему вы выжили? Как вы могли на том смертельном пайке 125-150 граммов хлеба, сделанного наполовину из эрзацев, наполнителей, вроде целлюлозы, когда ничего больше не давали, и были морозы, непрерывные воздушные тревоги, обстрелы, бомбёжка, как вы могли в этих убийственных условиях уцелеть? Если уж совсем грубо — почему вы не умерли?

У каждого был свой ответ, свой рассказ, их набралось свыше двух сотен, самых разных, всегда удивительных, несхожих ответов. Некоторые впервые как бы задумывались — действительно, почему?

Эти уже пожилые мужчины и женщины пытливо, с недоумением вглядывались в своё прошлое, в ту лютую зиму 1941-1942 года, в те два с лишним года ленинградской блокады, в течение которых погиб миллион ленинградцев.

Разные истории имели нечто общее, оно вырисовывалось всё яснее и вдруг появилось перед нами важным открытием: чаще всего спасались те, кто спасал других. То есть те, кто часами стоял в очередях за кусочком хлеба для своих близких, для детей. Те, кто шёл разбирать деревянные постройки на дрова. Те, кто ходил, вернее полз, за водой на реку, к проруби, а то за снегом, который растапливал на плите. Казалось бы, они должны были беречь силы, не расходовать калории, лежать, экономить каждый шаг. Между тем, нарушая все законы физиологии и энергетики, выигрывали те, кто не щадил себя. Жена, которая отдавала часть своего пайка мужу, мать, которая, не имея чем кормить младенца, надрезала себе вену и давала ребенку пососать свою кровь. Конечно, умирали и спасатели.

Но, во всяком случае, они оставались людьми, а чувство любви, сострадания продлевало им жизнь. Медики, к которым мы обращались, не могли нам разъяснить этого феномена.

Выживали те, кто спасал других, — удивительное это нравственное правило подтверждалось всё новыми свидетельствами.

Люди не знали об этом, они действовали, подчиняясь призывам любви и сострадания. Экстремальные условия блокады, когда ослаб, отдалился тоталитарный гнёт, помогли освободить естественное чувство милосердия. Что же случилось с нами за эти годы мирной сытой жизни? Почему теперь, когда тепло, когда мы живём несравненно лучше, думал я, когда мы одеты и нет войны, нет блокады, почему мы проходим мимо? И спрашивал себя: а подошел бы я? Или я думаю об этом сейчас только потому, что я наткнулся на это холодное безразличие людей к своей беде?

Однажды ночью, когда мне не спалось в этой больнице, плечо ещё очень болело, я пошел гулять по коридору. Больница была переполнена, особенно женское отделение, не хватало мест, в коридоре стояли кровати. Больные спали, но с одной из кроватей раздавался тихий стон.

Я подошёл поближе, увидел старую седую женщину с распущенными волосами. Я спросил, не позвать ли сестру.

Она ответила: «Не надо. Лучше посидите рядом со мной». Я сел.

Она медленно, с трудом стала рассказывать о себе. Ей было 75 лет, дочь ее жила на Дальнем Востоке, муж погиб в войну, сама она работала на швейной фабрике и пела в хоре. И однажды сидела в тюрьме за то, что избила директора фабрики...

Вдруг она мне сказала: «Вы знаете, я, наверно, не доживу до утра. Я скоро умру. Не отходите от меня». Я говорю, что сейчас позову врача, она отвечает: «Нет-нет, это не нужно, это не поможет, они ничего не могут сделать. Только не уходите».

Она взяла меня за руку, закрыла глаза, как будто успокоившись, потом раздался прерывистый вздох, она открыла глаза, почти улыбнулась мне, глаза остановились, и я почувствовал — я даже не могу объяснить почему, этот момент я всегда чувствовал и на войне, и в госпитале — душа отлетает.

Я держал её руку, которая постепенно твердела, остывала. Я позвал дежурного врача.

Да, она действительно умерла. Я подумал тогда, как страшно и тяжело человеку, этой женщине, было умирать в одиночестве, в больничной постели, ночью, когда некому сказать последнего слова и некому выслушать. Нужно ведь так немного, всего-то — чтобы кто-то держал тебя за руку, чтобы кто-то был рядом.

Она ничего не завещала, не просила, не было прощальных слов, это был обыкновенный разговор, но все же её как бы провожали. Люди часто чувствуют близость смерти.

Я помню это по войне, по блокаде. Да и в мирной жизни. У нас совершенно ликвидирован институт причастия, когда приходит священник, когда человека готовят к смерти, когда он прощается с ближними.

Люди умирают в полной заброшенности, некому сказать последнее слово, попрощаться с тем миром, в котором ты жил. Это жестоко.

И тут ко мне вернулось, пришло начисто забытое слово «милосердие». Старинное русское понятие, значение которого трудно даже выразить, столько в него входит.

Это мило-сердце, то есть то сочувствие, сердечность, сокровенная расположенность одного человека к другому в минуты несчастья, бедствия, горя, одиночества, болезни, когда человеку более всего нужно соучастие, сочувствие, когда для человека невыносимо ощущение одиночества, своей ненужности.

Слово «милосердие» когда-то было в России чрезвычайно распространено. Существовали сестры милосердия, которые работали в больницах, то есть те больничные сестры, которые сейчас называются просто медицинскими, раньше назывались сестрами милосердия. Существовали Общества милосердия.

Я не знал истории, связанной с милосердием в России. Я знал только, что слово это исчезло из лексикона. Потому что исчезло само понятие милосердия. А почему оно исчезло? Как это произошло? И что появилось взамен?.. Но как же мы живём без понятия милосердия?..

Мысли эти не давали мне покоя. И однажды, отбросив свою работу над романом, я сел писать статью о Милосердии. Просто так, для себя, чтобы разобраться в этой проблеме.

Я писал о том, что слово это, так же как и понятие, входящее в него, было не просто забыто, а насильственно изъято из обращения. Его искореняли.

Я вспомнил, что в Ленинграде раньше была улица Милосердия, которую потом переименовали, она стала называться улицей Текстильщиков.

Я попробовал проследить, как на протяжении долгой нашей социалистической жизни изымались и терминология, и содержание этого чувства.

В 1937 году, в разгул репрессий, многие люди хотели хоть как-то помочь своим близким и знакомым, которых арестовывали и ссылали, помочь их семьям — женам и детям. Часто одновременно арестовывали и мужа и жену, а их маленькие дети оставались совсем одни.

Их пытались взять к себе близкие и знакомые, но это не разрешалось, и детей отправляли в приюты.

Не разрешали передавать посылки и передачи в лагеря, писать письма арестованным.

Всякая форма помощи от посторонних рассматривалась как пособничество врагам народа.

Происходили митинги, на которых приветствовали смертную казнь «врагов народа».

Аплодировали, голосовали за смертную казнь, одни вынужденно, другие охотно.

Врагов народа становилось все больше. Арестовывали в каждом учреждении, на всех предприятиях.

Счет пошёл на сотни тысяч, затем на миллионы. Репрессиям подвергали и тех, кто пробовал защищать невинно осуждённых. Людей заставляли давать показания на соседей, на сослуживцев, возводить на них клевету, свидетельствовать об их антисоветских настроениях.

Если кто-то из жалости, из чувства справедливости отказывался лгать, его самого могла постигнуть кара. Страх, всеобщий страх, питаемый массовыми расстрелами, овладевал людьми, воцарялся и в деревне, и в городе. Страх заглушал чувство жалости.

Страх овладевал психикой человека и далее контролировал все его поступки, слова, его отношение к людям. Милосердие превращали в устаревшее понятие, свойственное буржуазному обществу.

Фальшивое чувство, которым богачи, буржуа морочат мозги пролетариату. Как всякое внеклассовое понятие, оно служит правящей верхушке, чтобы сгладить антагонистические противоречия... И далее в таком роде. Советский же человек не имеет причин быть несчастным. Горе, уныние не свойственны советскому человеку. Мы строим светлое будущее, самое передовое общество и т.п. А мне не давали покоя слова Пушкина в стихотворении «Памятник».

И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал.

Как первейшую обязанность поэта, Пушкин завещал пробуждать добрые чувства и милость к падшим.

Вот что особенно поражало меня. Не честность, правдивость, любовь к родине и прочие добродетели вдохновляли его, нет, поэт должен прежде всего служить добру, свободе и милосердию.

И надо сказать, что этот завет русская литература XIX века выполняла.

Сострадание к «униженным и оскорбленным», пользуясь выражением Достоевского, проходило через все творчество и Гоголя, и Тургенева, и Толстого, и Достоевского, и Чехова, и Горького. И за ними, гигантами, следовали Лесков, Бунин, Короленко, Леонид Андреев, Куприн и другие.

Повесть Толстого «Поликушка» об убогом, несчастном, Гоголя «Шинель», «Слепой музыкант» Короленко, пьеса Горького «На дне», пьесы Чехова — сколько бы ни называть, будет неполно.

Гуманизм русской литературы стал её отличительной чертой, её силой, обеспечил ей особое положение в читающем народе.

Русская литература много сделала, чтобы воспитать в душах сочувствие к обиженным судьбой, к бедным, одиноким, к тем, кого считают неполноценными, кого относят к отбросам общества.

Бродяги, проститутки, блаженные, нищие, преступники — для русской литературы не существовало отверженных. Священный этот огонь соответствовал обычаям народа, народному характеру. Помню, в детстве, у нас в Новгородской области, в избах, можно было видеть деревянный лоток, идущий через стену наружу вниз. Когда кто-то, невидимый изнутри, постучит в такой лоток, хозяева опускали им по лотку картошку, кусок хлеба, пирога, не видя кто это. Существовала даже присказка, которой нам, детям, поясняли: «Чтобы нищий не стыдился, а хозяин не гордился». Анонимная помощь свидетельствовала о культуре народного милосердия. Стучали нищие, странники, погорельцы. Деревня подкармливала своего дурачка, не давала ему голодать, мерзнуть. Милосердие имело свои правила во всех, самых глухих уголках России. Я вспомнил своего отца. Когда я был совсем маленький и мы шли по улице, отец давал мне при виде нищего пятак или три медных копейки, и я должен был подойти опустить их в шапку или подать в протянутую руку. Он приучал меня к тому, что нельзя проходить безучастно мимо нищего, просящего человека. И так было во всех семьях. После революции это чувство стало неприемлемо для того идеологического воспитания или, вернее, той идеологической обработки, которой подвергали народ. Его воспитывали в ненависти. «Смерть капиталу!», «Долой буржуазию!», «Искореним кулачество как класс!», «Если враг не сдается, его уничтожают!». Во всех лозунгах и призывах, со всех плакатов вопило: «Никакой пощады!», «Долой!», «Смерть!». Шло воспитание классовой ненависти к эксплуататорам. И именно ненависти, хотя, казалось бы, можно было воспитывать сочувствие к эксплуатируемым. Существовала социальная система противостояния социализма капитализму. В рамках этой системы, казалось бы, могли рождаться любовь и сочувствие к угнетённым массам. Но воспитывалась, главным образом и прежде всего, ненависть, это было нужнее, это отвечало задачам тоталитарного строя. Естественно, что ненависть исключает милосердие, исключает сочувствие. При ликвидации кулачества, когда ссылали сотни тысяч наиболее трудолюбивых, добросовестных крестьян и крестьянских семей, запрещали всякую им помощь. Дети отказывались от родителей — это поощрялось; нельзя было оказывать послабление семьям осужденных и высланных, за это наказывали. Исключали из партии, комсомола, не позволяли поступать в институты, занимать ответственные должности. В геноциде милосердия заставили принять участие искусство. Художественная литература, можно считать, изменила заветам Пушкина. Среди её героев исчезали несчастные люди, исчезали болезни, отчаянье, бедность, герои, вызывающие жалость, неприспособленные к жизни. Таково было требование идеологии, и оно становилось с годами все неукоснительней. Цензура тщательно изымала со сцены, с экранов, из поэзии всё, что не соответствовало восхвалению социалистического образа жизни самого счастливого, бодрого, уверенного в своей правоте и своём будущем народа. Никаких сирых, убогих, слепых, слабоумных, ничего скорбного. Среди передовых художников в те годы ходило мнение о том, что с тоталитаризмом надо бороться его же методами, бесполезно взывать к милосердию. Борьба — вот вокруг чего бушевали моральные проблемы и во времена Брежнева. Борьба с культом личности за правопорядок, с последствиями сталинизма. Борьба правовая, борьба идейная, борьба, борьба... В этой борьбе гибли инакомыслящие, диссиденты, ожесточались и правые, и левые. О каком милосердии могла идти речь, если в ссылку отправляли целые народы, невзирая ни на какие заслуги; женщины, дети, старики — всех сгоняли в эшелоны и гнали в степь, в Сибирь, в Среднюю Азию. Во время войны были высланы крымские татары, чеченцы, поволжские немцы, ингуши, калмыки, балкарцы. Их безжалостно изымали из их исторической родины, и это было освящено высокими целями защиты родины и социалистического строя. Человеку не разрешалось проявлять милосердие и сердечность. Это касалось буквально всех сторон быта, проникало внутрь семьи и семейных отношений. Это коснулось и церкви. Церковь лишили права на милосердие — основной её функции. Выйдя из больницы, я стал по-иному видеть окружающих людей и нашу повседневность. Я увидел, в каком ужасном состоянии находятся не только городские больницы, но и дома для престарелых. Как там грязно, как плохо кормят и плохо обращаются со стариками. Как трудно жить инвалидам...

Обо всем этом я написал в своей статье. Отдал её в «Литературную газету», и, несколько сократив, газета её напечатала. Статья называлась «Милосердие». Я никак не ожидал, что она вызовет такой взрыв читательского интереса, столько откликов. Буквально в течение двух-трёх недель редакция получила сотни, может, и тысячи писем (я их не подсчитывал).

Большинство из них были одобряющими, сочувствующими мне, от людей, которые были рады и приветствовали возвращение в нашу жизнь понятия «милосердие». Я, что называется, попал в самое яблочко, в больное место. Проблема, очевидно, назрела. Милосердие восприняли как одну из примет перестройки, как возвращение к нормальной жизни. Моё внимание привлекли и оппоненты. Что у них было? Прежде всего утверждение, что советский человек в милосердии не нуждается, милосердие — буржуазное чувство или чувство религиозное, в любом случае — чувство, чуждое нашей действительности. Оно унижает человека. Милосердие свойственно капиталистическому обществу, где есть бедные и забытые люди, находящиеся вне общества и вне его социального внимания. Меня называли антиленинцем, буржуазным гуманистом, идеологическим диверсантом, пацифистом. Авторы заявляли, что чувство милосердия — вредный пережиток. К кому милосердие? К врагам отечества? К идейным врагам? А советский человек нуждается не в милосердии, а в заботе о нем. «Автор пишет о нищих. Но где он видел нищих? Социалистическое общество избавило советских людей от нищеты, у нас не может быть нищих, для всех есть работа. А если у нас и есть одинокие, несчастные люди, для них существуют соответствующие учреждения, в которых люди обеспечены. Милосердие унижает советского человека». Такова была самая мягкая критика в мой адрес. Были, конечно, и более злые и грубые обвинения в пособничестве врагам, в том, что начинается наступление, диверсия буржуазной идеологии. В одном коллективном письме меня назвали «агентом влияния». Я не хочу здесь цитировать ни писем, ни выдержек из моей статьи. В конце концов, это всего лишь газетная статья, она прикреплена к своему времени, и вряд ли можно цитатами из неё представить впечатление, которое она вызвала в тот, 1987, год. Начались дискуссии. Республиканские и областные газеты перепечатывали статью. Обсуждали на предприятиях.

Дело на этом не кончилось. Судьба газетного выступления получила продолжение, и оно определило для меня многое на несколько лет...

***

Что знаем мы про внутренний ход жизни человека, совсем не схожий с его речами и поступками? Что знаем мы про тайные страхи, несостоявшиеся подвиги, укоры совести?.. Что знаем мы про людей, о которых, казалось бы, знаем всё, — что творилось на душе у Пушкина или Гоголя? Разве стихи исчерпывают душевную жизнь поэта? По капле дождя разве поймешь, что делается в облаке?

ДАНИИЛ ГРАНИН. ЗУБР.

***

Мы передаём свою память магнитофону, мобильнику, фотоаппарату, интернету. Зачем нам обременять память? Так удобнее. И не замечаем, как забываем не только телефоны, даты, но многое из своей жизни. События, свидетелями которых мы были, тоже забываем, то есть отвыкли запоминать. Зачем они? Они есть в газетах, в интернете. Появляется у нас всё больше белых пятен забвения. Забываем с облегчением. Беспамятство стало отличительной чертой нашего общества.

Даниил Александрович Гранин. Человек не отсюда


error: